Лотман ю м культура как коллективный интеллект и проблемы искусственного разума

0
18

Лотман ю м культура как коллективный интеллект и проблемы искусственного разума

ВНУТРИ МЫСЛЯЩИХ МИРОВ. Часть вторая

Операции по трансформации сообщения, предусмотренные вторым пунктом, осуществляются в соответствии с определенными алгоритмиче­скими правилами. Это приводит к тому, что если изменить направление операции, то мы получим исходный текст. Трансформации текста обратимы.

Общепринятого удовлетворительного определения понятий «интеллект» и «интеллектуальное поведение» не существует. Не может быть принято отождествление понятий «интеллектуальный» (разумный) и «человеко­подобный», с одной стороны, и «интеллектуальный» и «логический», с другой. Примером первого можно было бы считать определение Тью­ринга, который склонен относить к интеллектуальным реакциям такие, которые мы в процессе длительного общения не можем отличить от человеческих. Примером второго могут явиться многочисленные попытки конструирования моделей искусственного интеллекта на основе усложне­ния некоторых исходных простых логических актов (например, решения задач или доказательства теорем).

Если рассмотреть систему как целое, обладающее гомеостазисом и определенными интеллектуальными возможностями, то станет очевидно, что одну из основных трудностей ее составит необходимость деятельности в условиях недостаточной информированности. Поиски эффективного поведения при неполной информации приводят к стремлению восполнить неполноту разнообразием. Имея лишь небольшую часть из необходимой ей для эффективной деятельности информации, система жизненно заинтересована в том, чтобы эта информация была качественно разнородной и восполняла неполноту стереоскопичностью.

Одной из особенностей существования культуры как целого является то, что внутренние связи, обеспечивающие ее единство, реализуются с помощью семиотических коммуникаций — языков. В этом смысле культура представляет собой полиглотический механизм. Этим культура как некоторая сверхбиологическая индивидуальность отличается от любых биологических индивидуальностей, внутренние связи которых реализуются с помощью биологических, а не семиотических коммуникаций. Однако семиотическая (знаковая) коммуникация есть связь между двумя (или несколькими) полностью автономными единицами. Если досемиотические коммуникации связывают в единое целое части, из которых ни одна не способна к полностью автономному существованию, то знаковые системы соединяют воедино вполне самостоятельные, структурно автономные образования, которые могут существовать в отдельности и, лишь входя в более сложную целостность, обретают вторичные свойства частей, не теряя своей автономии на более низком уровне.

Процесс этот влечет за собой определенное обеднение культуры (оно становится особенно ощутимо, когда вычеркнутые из канона тексты уничтожаются физически; в этом случае модель культуры теряет динамизм, поскольку внесистемные тексты составляют, как правило, резерв для построения систем завтрашнего дня, игра между системным и внесистемным составляет основу механизма развития культуры). Однако в случаях, когда текеты, объявленные апокрифическими, лишь перемещаются на периферию культуры, становятся «как бы несуществующими», обеднение это имеет адносительный характер: на следующем этапе развития культуры, в свете новых метамоделей, апокрифическое может быть заново открываемо и переходить в каноническое.

И между тем было бы неправильным полагать, что даже простая перемена самоназвания не оказала влияния на «ниже лежащие» уровни, не способст-вовала превращению христианизации в евангелизацию, не унифицировала культурное пространство этих государств уже на уровне «реальной семиоти-ки». Таким образом, смысловые токи текут не только по горизонтальным пластам семиосферы, но и действуют по вертикали, образуя сложные диалоги между разными ее пластами.

Представим себе два языка, l 1 и L 2 , устроенные принципиально столь различным образом, что точный перевод с одного на другой представ­ляется вообще невозможным. Предположим, что один из них будет языком с дискретными знаковыми единицами, имеющими стабильные значения, и с линейной последовательностью синтагматической организации текста, а другой будет характеризоваться недискретностью и простран­ственной (континуальной) организацией элементов. Соответственно и планы содержания этих языков будут построены принципиально различным образом. В случае, если нам потребуется передать текст на языке L 1 средствами языка L 2 , ни о каком точном переводе не может идти речи. В лучшем случае возникнет текст, который в отношении к некоторому культурному контексту сможет рассматриваться как адекватный первому.

Следует иметь в виду, что все известные нам тексты мифов доходят до нас как трансформации — переводы мифологического сознания на словесно-линейный язык (живой миф иконически-пространствен и знаково реализуется в действах и панхронном бытии рисунков, в которых, как, например, в пещерных и наскальных изображениях, нет линейной заданности порядка) и на ось линейно-временного исторического сознания. Отсюда представление о поколениях и этапах, все эти «сначала» и «потом», которые организуют известные нам записи и пересказы, но при­надлежат не самому мифу, а его переводу на немифологический язык. То, что в пересказе на языке линейного мышления превращается в последовательность, в мифологическом мире представляет бытие, располагающееся на концентрических кругах, между которыми сущест­вует отношение гомеоморфизма. Этому не противоречит то, что персонаж, единый в пределах одного круга, может на другом распадаться на антагонистические и борющиеся персонажи 2 . Однако мифологический мир ни на какой стадии существования человеческого общества не мог быть единственным организатором человеческого сознания (как ни на какой стадии люди не могли пользоваться только стихами или полностью не знать их употребления). Мир эксцессов, случайных (с позиции мифа) происшествий, человеческих деяний, не имеющих параллелей в глубинных циклических законах, накапливался в виде рассказов в словесной форме, текстов, организованных линейно-временной последовательностью. В отличие от мифа, повествующего о том, что должно происходить, он рассказывал о том, что действительно произошло, панхронности мифа он противопоставлял реально-прошедшее время. Миф смотрел как на несу­ществующие на те черты реальных событий, которые не имели соответ­ствий в глубинно-циклическом мире; хроникально-исторический мир отбрасывал те глубинные закономерности, которые противоречили наблюдаемым событиям. На линейно-временной оси вырастали хроника, бытовой рассказ, история.

Культура и информация

Для того, чтобы воспринимать всю эту массу конструкций как носителей семиотических значений, надо обладать «презумпцией семиотичности»: возможность значимых структур должна быть дана в сознании и в семиотической интуиции коллектива. Эти качества вырабатываются на основе пользования естественным языком. Так, например, зависимость, в ряде случаев, структуры «семьи богов» и других базисных элементов картины мира от грамматического строя языка представляется очевидной.

Сущность процесса коммуникации представляется, таким образом, в том, что некоторое сообщение в результате закодирования-декодирования передается от посылающего к получателю. При этом самая основа акта в том, что второй получает то самое сообщение (или полностью ему по некоторым принятым правилам эквивалентное), которое передал первый. Нарушение адекватности выступает как дефект в функционировании коммуникационной цепи. Идеализованная схема связи, условно освобожденная от всех видов шума и обнажающая самую суть коммуникативного акта, обеспечивает получение именно того сообщения, которое было отправлено.

Библиотека Виртуальной Пустыни в 2003 году является частью сетевого проекта «Нижегородские ресурсы коллективного авторства» и развивается при финансовой поддержке Управления образовательных и культурных программ Государственного Департамента США в рамках Программы «Обучение и доступ к Интернет», реализуемой на территории Российской Федерации Представительством некоммерческой корпорации «Прожект Хармони Инк.» (США).
Точка зрения, отраженная текстах сайта может не совпадать с точкой зрения Управления образовательных и культурных программ Государственного Департамента США или Некоммерческой корпорации «Прожект Хармони Инк.».

В этом случае мы наблюдаем поразительный изоморфизм между культурой — механизмом коллективного сознания и индивидуальным сознанием. Мы имеем в виду факт принципиальной асимметрии человеческого мозга — семиотическую спецификацию в работе левого и правого полушарий’. В. В. Иванов, связавший эту особенность структуры мозга с асимметрией человеческой культуры, в ряде докладов, прочтенных на заседаниях семиотических семинаров Тартуского государственного университета и ВИНИТИ (Москва) в 1975 г., отмечал, что появление таких фундаментальных свойств человеческого сознания, как язык, основные общечеловеческие семиотические модели и пр., видимо, датируется тем же периодом, что и специализация полушарий мозга.

В связи с этим вопрос о природе новых текстов (сообщений) приобретает особое значение. Под новым текстом мы будем понимать такое сообщение, которое не совпадает с исходным и не может быть из него автоматически выведено. Следовательно, все правильные (то есть осуществленные в соответствии с определенными заранее заданными правилами) трансформации исходного текста не создают нового сообщения, поскольку исходный текст и любая его правильная трансформация, по сути дела, могут рассматриваться как одно и то же сообщение. Таким образом, возникает противоречие между понятиями «новый» и «правильный» текст. Однако новый текст (например, некоторое поведение) должен быть правильным в том смысле, чтобы эффективно коррелировать с изменившимися условиями. В этом случае на основе его смогут быть сформулированы новые правила, в перспективе которых он будет выглядеть как вполне закономерный, что можно было бы интерпретировать как создание таких текстов, которые, будучи неправильными в пределах некоторого данного языка, оказывались бы правильными и полезными в рамках некоторого нового, еще имеющего возникнуть, языка.

КУЛЬТУРА КАК ФАКТОР СВОБОДЫ Ю. Шрейдер Речь пойдет об одном из важнейших истоков мучительного восстановления культурологических традиций в России — о всемирно известной теперь Московско-Тартуской семиотической школе, неотъемлемо связанной с именем Юрия Михайловича Лотмана. Менее всего я претендую здесь на анализ трудов этой школы и деятельности ее признанного основоположника и бессменного лидера. Такой анализ для меня невозможен по двум причинам: во-первых, я всегда воспринимал работу этой школы извне (хотя и с достаточно близкого расстояния) и потому не взялся бы судить о конкретной роли каждого из участников в ее формировании, во-вторых, в ней объединилось столько звезд первой величины (не говоря уже о могучем втором эшелоне), что сравнивать их по вкладу в науку было бы пустым делом. Общим для большинства участников этой научной школы было весьма запоздалое, формальное признание — почти все защищали докторские диссертации, уже будучи маститыми учеными, а В. Н. Топоров в разгар перестройки был избран сразу академиком, оставаясь кандидатом наук. Среди этой группы гениальных «кандидатов» Юрий Михайлович возвышался своим монументальным профессорством, которое подчеркивалось густыми (теперь, увы, поредевшими), длинными, рано поседевшими волосами (в 60-е годы признак почтенной старомодности) и знаменитыми пышными усами. В начале 60-х годов семиотика связывалась не столько с литературой и культурой, сколько с точными методами в достаточно широко понимаемой гуманитарной сфере: тут и дешифровка забытых письменностей, тут и увлечение машинным переводом, и создание языковых моделей на основе формальных грамматик, и проблема искусственных языков, и все такое прочее. Во всем этом был привкус свежести, посягательства на традиционную гуманитарную науку и, менее декларируемый, оттенок противостояния господствующей идеологии, претендующей на обладание окончательной истиной в сфере знаний о человеке, добываемой якобы исключительно средствами исторического материализма. Недаром после второй Всесоюзной конференции по семиотике, состоявшейся в 1962 году, на ее устроителей обрушился гнев тогдашнего комиссара по идеологии и будущего академика Ильичева. Общую атмосферу описываемой научной среды создавали молодые возмутители спокойствия, ниспровергавшие старые авторитеты и уверенные в своей причастности к великому делу перестройки гуманитарных (прежде всего филологических) наук на прочном фундаменте точного (более того, математического) знания. Именно тогда на филологическом факультете Московского университета было создано отделение структурной и прикладной лингвистики (так называемой ОСИПЛ), где молодых филологов легендарный Ю. А. Шиханович обучал основам современной математики. Казалось, рушатся междисциплинарные перегородки, в лингвистику ринулись люди с профессиональной математической и инженерной подготовкой. Что касается Юрия Михайловича Лотмана, тo он как бы одновременно и принадлежал этому движению (был в нем уважительно признан, хотя его область интересов с точки зрения энтузиастов-новаторов виделась лишь боковым ответвлением — одним из не самых многообещающих приложений общего запаса структуралистских идей), а с другой стороны, и не принадлежал, ибо с самого начала тяготел не к созданию формальных моделей тех или иных гуманитарных феноменов, но к постижению самого феномена культуры. Более того, он явно стремился подойти к этой задаче в лучшем смысле слова по-профессорски, то есть профессионально, то есть дисциплинарно. Для этого, правда, надо было создать ту самую дисциплину, которая стала предметом обсуждения последующих летних школ по «вторичному моделированию знаковых систем», проводимых на спортбазе Тартуского университета в Кярику, а также содержанием получивших мировую известность выпусков «Семиотика. Труды по знаковым системам». Отбор приглашаемых на школы и для участия в «Трудах», издававшихся много лет Тартуским университетом в качестве «ученых записок» (к 1990 году вышло 23 выпуска), осуществлялся довольно строго. Большинство семиотических конференций, семинаров и научных сборников собирали людей прежде всего по признаку их ангажированности — увлечения проблематикей, готовности проверять заявленные научные принципы на новом, еще не освоенном материале, — и подлинного профессионализма. Это была довольно узкая, но очень устойчивая группа, создавшая, в сущности, семиотику культуры как научную дисциплину, которой с тех пор уже нельзя было заниматься любительски. Такой подход был для начала 60-х годов как бы открытием заново азов научности, почти исчезнувшей из сферы гуманитарных исследований (поскольку «научностью» официально считалась верность истмату, согласно которому вся культура есть лишь надстройка над базисом — производительными силами и производственными отношениями). Если следовать историческому материализму, культура не является целостным объектом самостоятельного изучения — позволительно лишь выяснять, как те или иные культурные явления вытекают из экономического состояния общества. Вот почему претензии семиотики на научное объяснение феноменов языка, истории, искусства и т. п. воспринимались идеологическими надзирателями разных рангов как нечто безусловно крамольное. Были терпимы лишь узко прагматические направления: машинный перевод, автоматизация информационного поиска и процессов переработки информации, распознавание устной речи, создание читающих автоматов и тому подобные чисто технарский разработки. Да и то, подобные вольности — посягательства на моделирование интеллектуальных процессов — стали допускаться лишь в результате «оттепели» и под давлением потребностей военной промышленности и спецслужб (вспомните завязку романа А. И. Солженицына «В круге первом»!). Не только идеологический контроль, но и само умонастроение научной среды 60-х годов не слишком благоприятствовало самостоятельному развитию гуманитарных исследований. Идеалом научности считались точные науки и прежде всего математика. Структуралистский подход воспринимался в этой среде как путь математизации гуманитарного знания, позволяющий сблизить последнее с точным и тем самым освободить от рабской идеологической зависимости. Любая попытка традиционных гуманитариев отстоять свою автономию от точных наук, подчеркнуть специфику человеческих феноменов воспринималась как согласие оставаться на привязи у исторического материализма. Впрочем, очень часто так оно и бывало, хотя в ту пору активно работали в науке А. Ф. Лосев, М. М. Бахтин, Д. С. Лихачев, В. Я. Пропп, А. А. Реформатский и другие, хранившие специфически гуманитарную научную традицию. И все же не они тогда определяли научный климат. Парадокс Лотмана состоял в том, что, развернув свою деятельность внутри структуралистской парадигмы, участвуя в структуралистско-семиотических начинаниях, он одновременно дистанцировался от них, не поступался гуманитарным содержанием в угоду господствующей моде, хотя и не втягивался в нелегкую борьбу с естественно-научным подходом к культурным феноменам. Он занимался своим профессиональным делом — так, как он его понимал, не отказываясь и от общения с широкой аудиторией семиотиков-структуралистов естественно-научного склада. На переломе 60-х и 70-х годов, когда идеологическая атмосфера в московских гуманитарных центрах сгустилась, Лотман стал чаще и охотнее выступать на семинаре отдела семиотики ВИНИТИ, тематика которого охватывала прикладные направления и потому меньше преследовалась. Лотйан и его соратники представляли на этом семинаре «гуманитарный фланг» семиотики, и, чтобы послушать «Юрмиха», туда сбегалось множество публики из разных научных учреждений. В эти годы появились его замечательные комментарии к «Евгению Онегину», работы о Пушкине, Гоголе, вообще о русской литературе и культуре XVIII и XIX веков. О соотношении культурологического творчества Лотмана с его исходной научной профессией — литературоведением — можно косвенно судить по характерной цитате из статьи С. П. Залыгина («Новый мир», 1991, № 11, стр. 229): «У литературы есть преимущество: ее нельзя лишить гласных (или негласных, это уж другой вопрос), размышлений о самой себе. Примеры тому — хотя бы Лосев, хотя бы Бахтин, Лотман, Лихачев. » Явная спонтанность этого списка, как бы нечаянно возникшее сочетание очень разных имен красноречиво говорит о месте Ю. М. Лотмана в русской науке. Ведь все упомянутые лица — не просто литературоведы, а еще (если не в первую очередь) философы и историки культуры. Только это и дало им возможность сделать столь значительный вклад в науку о литературе. В концепции семиотики культуры, развиваемой Ю. М. Лотманом, основной категорией был текст, и это провозглашалось достаточно настойчиво. Сама культура рассматривалась как механизм порождения текстов, как пространство их функционирования. На страницах Тартуских сборников всерьез обсуждалось, что есть текст в той или иной культуре, даже что является в большей или меньшей степени текстом. Скажем, в христианской культуре Библия в большей мере текст, чем рыцарский роман, а в эпоху застоя самиздатская рукописи служила в большей мере текстом, чем газетная статья или официально рекомендуемая книга. Культура при этом истолковывалась как коллективный интеллект. Этому кругу идей Ю. М. Лотман посвятил помимо статей книгу «Культура как коллективный интеллект и проблемы искусственного разума» (1977). Однако, в отличие от традиционной для математизированной семиотики постановки, задачи о переводе текстов с помощью искусственного интеллекта, Ю. М. Лотман подчеркивает здесь характерный для культуры феномен принципиальной непереводимости текстов разного типа, обеспечивающий «лавинообразное самовозрастание смыслов» и стимулирующий творческое (то есть, по Лотману, создающее новые тексты) сознание. Речь идет о том, что в смыслообразовании принципиально должны участвовать две системы кодирования, между которыми имеет место отношение непереводимости, придающее трансформациям текста непредсказуемый характер. Такого рода явления происходят, по мнению Лотмана, например, когда «западная» цивилизация пытается пересказать необычные для нее и тем самым выглядящие как иррациональные тексты «восточных» цивилизаций. В результате генерируются тексты, новые для обеих цивилизаций. Эти идеи развиты Лотманом в статье «Мозг-текст-культура-искусственный интеллект» (См. сб. «Семиотика и информатика». М. 1981. Вып. 17. Эти сборники издавались отделом семиотики ВИНИТИ.). Любопытно, что название известного литературоведческого ежегодника «Контекст» возникло как антитеза «тексту» — основному понятию в научной школе Ю. М. Лотмана; тут подчеркивалось, что литературный текст не самодостаточен. Сегодня эти споры отошли в историю, и вряд ли само противопоставление текста и контекста как враждующих идейных символов сохранило актуальность, ибо именно Лотман очень многое в своих литературных штудиях строил на весьма детальном всматривании в культурный контекст. Достаточно вспомнить, сколь любовно он фиксирует подробности, необходимые для понимания текста «Евгения Онегина»,- от расположения строений в усадьбе Лариных до нарушений дуэльного кодекса секундантами Онегина и Ленского. Припоминается и доклад Лотмана о Гоголе, где совсем нетривиально объяснялось, что в сцене хвастовства Хлестакова было заведомым враньем, а что вполне могло быть правдой. Сегодня один из авторов «Контекста» М. Бахтин и апологет исследования текстов Ю. Лотман естественно упоминаются в едином ряду имен. К сожалению, мне пришлось побывать только на одной из знаменитых тартуских школ. Это было уже в 1987 году на той же спортивной базе Тартуского университета близ Отепя, расположенной на берегу живописного озера, среди лесистых холмов. Перед этим в течение семнадцати или восемнадцати лет школу не удавалось собрать ввиду опальности и самого научного направления, и его главы. Перестройка все же подарила такую возможность, которой по целому ряду причин скорее всего суждено оказаться последней. Конференция открылась блистательным докладом Юрия Михайловича, сделанным в конференц-зале университетской библиотеки. Доклад этот был посвящен анализу культурного механизма, в результате которого возникают процессы над ведьмами. Докладчик отнюдь не пытался играть на актуальности темы, на политических подтекстах и т. п. Это был вполне академический, очень ясный и глубокий анализ аффекта страха, порождающего массовые поиски и преследования ведьм. Докладчик подчеркнул, что вопреки ходячим мнениям преследование ведьм отнюдь не средневековое явление. Оно возникло почти одновременно с открытием Америки Колумбом. Нарушилась устойчивость и неизменность средневекового мира, стал невероятно быстро меняться образ жизни — отсюда страхи, поиски врагов в ближайшем окружении. Любопытно было наблюдение, что в число подозреваемых попадали самые старые и самые молодые, самые красивые и на редкость уродливые, самые умные и отпетые дуры. Словом, опасения и подозрения вызывали все лица, заметно отклоняющиеся от средней нормы, чем-то отмеченные — положительно или отрицательно. Помню, на меня произвела впечатление мысль докладчика о том, что и сами подозреваемые в ведовстве часто искренне считали себя причастными к сношениям с нечистой силой; общая атмосфера суеверий порождала стремление укрыться от давления «нормального общества» под защитой противостоящих ему сил, реализовать свои дурные страсти. Тут шли в ход галлюциногенные средства, извращенное поведение. В настоящем же средневековье не только не было процессов над ведьмами, но и сама вера в существование таковых неоднократно объявлялась суеверием. В связи с этим докладчик рассказал об истории создания печально известной книги «Молот ведьм», первоначальной задачей которой было доказать существование самого явления ведовства, чем и обосновывалась необходимость преследований и судебных процессов. Это был один из лучших, слышанных мною, докладов Лотмана, ибо в нем гармонически сочетались обе его сильные стороны — тонкий отбор исторических деталей, опирающийся на глубокое знание, и умение строить четкие объясняющие концепции, хорошо согласующиеся с этими конкретными деталями. Злободневность на Лотмана никогда не давила; аналогии с современностью могли естественным образом возникать, но никак не были главной целью автора. Мне кажется, что идеи Лотмана трудно артикулировать в отчетливых дискурсивных формулировках: они требуют бесконечного прописывания деталей и представляются выражением его интуитивного видения культуры, которое развертывается скорее как живописное изображение, чем строгий геометрический чертеж. В некотором смысле противоположной оказалась ситуация М. М. Бахтина — гуманитария до мозга костей, никак не связанного с точными методами изучения культуры, подчеркивающего постоянно роль поступка как свободного действия. Но именно Бахтин сумел ввести в оборот фундаментальные идеи и принципы (карнавализация, полифонический диалог и др.), которые очень легко могут быть артикулированы в четких и ясных формулировках, даже без опоры на тот огромный материал, из которого они выросли. Сегодня все виднее, что в семиотическом подходе Лотмана к литературе и культуре главное — отнюдь не формальные схемы и уж никак не навязывание этих схем культурно-историческому материалу. Главное же (по крайней мере, с моей точки зрения) — это выявление конкретных смыслов, выражаемых знаковыми средствами (текстами) той или иной культуры. При этом тексты активно воздействуют на свой контекст, создавая новые образцы культурного поведения. В работах Лотмана можно найти многое о литературных прообразах поведения декабристов, о многочисленных печориных, появившихся под влиянием прозы Лермонтова и т. д. В сущности, научное кредо Юрия Михайловича гораздо ближе к историческому литературоведению, чем к последовательному структурализму в духе В. Я. Проппа. Для Лотмана историческая конкретика текста (вплоть до деталей быта, в которых он, как никто иной, умеет прочитывать культурные смыслы) гораздо важнее, чем структурные инварианты этого текста, его абстрактные архетипы по образцу инвариантов волшебной сказки, открытых Проппом. Вместе с тем Лотман в своей интерпретации культуры остается универсалистом. Разумеется, культура принципиально локальна в пространстве и во времени: каждая эпоха, каждая местность порождают огромное число своеобразных образцов поведения, культурных штрихов, стилевых особенностей. Высочайший профессионал, Ю. М. Лотман чувствует себя в этом многообразии как рыба в воде, но каждый раз его истолкование позволяет ощутить универсальность культурных смыслов. Происходит чудо узнавания в людях, населяющих другие эпохи и страны, существ, себе подобных. А это уже достижение нравственное (притом полученное строго профессиональными средствами) — увидеть собрата в человеке, инако одевающемся, инако реагирующем, инако мыслящем. Культурологический подход предполагает изучение литературы в единстве со всем набором культурообразующих текстов. Литература с этой точки зрения теряет свою предметную автономность. Лотман не первый и не единственный рассматривает функционирование литературы в такой перспективе, но, может быть, именно в его работах этот подход достиг наибольшей органичности. Сам же феномен культуры приобретает статус автономного предмета научной дисциплины — семиотики культуры, без попыток его редукции к иным сущностям — материальным или духовным. (Этим никак не отрицается возможность других подходов к исследованию культуры; так, например, социология культуры рассматривает культурные феномены не с точки зрения порождения и перекодирования культурных текстов, но с точки зрения реализуемых в культуре социальных функций.) Надо подчеркнуть, что автономность культуры как дисциплинарного предмета здесь рассматривается лишь в гносеологическом аспекте — это один из путей ее познания. Совсем иной вопрос — об онтологическом отношении культуры к сфере духовного. Безрелигиозный взгляд на культуру может привести не только к отрицанию ее самостоятельной роли (представлению о ее вторичности по отношению к сфере производства), но и, напротив, к отождествлению культуры с областью духовного в целом, к своего рода сакрализации культуры, ввиду отсутствия понятий об Абсолюте, задающем точку отсчета для человеческого бытия. С религиозной точки зрения культура есть самореализация Духа, среда, через которую Дух может воздействовать на человека, открываться человеку, а утрата духовных даров ведет к деградации и гибели культуры. Опыт тоталитаризма показывает, что отрыв от духовных корней превращает культуру в инструмент идеологического манипулирования сознанием, в презренную служанку идеологии. Какова же позиция Ю. М. Лотмана по поводу онтологического статуса культуры? Я не знаю непосредственных его суждений на сей счет, но, быть может, попытка реконструкции здесь уместна. В этом смысле мне представляется принципиальным то, что концепция культуры по Лотману всегда предполагает спонтанность генерирования новых текстов, то есть неполную запрограммированность культурных механизмов. Действующие в культуре законы оставляют место для свободного проявления Духа. Можно даже сказать сильнее: принципиальное многообразие способов «поведения» культурных текстов, многообразие способов их прочтения и перекодирования создает открытое пространство смыслов, в котором есть место для свободного самовыражения и самораскрытия Духа. Культура оказывается предрасположенной к духовному сотворчеству, но не претендующей на абсолютность духовного авторитета. Профессорски серьезное отношение Ю. М. Лотмана к культуре как научному предмету оборачивается рыцарской защитой культуры как пространства, где формируется человеческое достоинство, где человек способен получать духовные дары. Среди традиционных иллюстраций к сказке Льюиса Кэрролла «Алиса в Зазеркалье» есть изображение белого рыцаря, которое выглядит шаржем на Юрия Михайловича. Собственно, сам этот образ был автошаржем создателя сказки, и потому такое сопоставление вполне уместно. Белый рыцарь несет через плечо перевернутый почтовый ящик — символ культурной коммуникации, значимой для каждого отдельного человека, приобщенного к культуре. В применении к самому Юрию Михайловичу это еще символ отсутствия само собой разумеющихся знаков научного признания. В Академию наук СССР он не мог быть избран по идеологическим причинам — там были зарезервированы места для отставных идеологических вождей. (Не могло быть речи и о месте академика для Бахтина и Лосева, а избрание узника Соловков Лихачева — почти невероятная случайность.) В Российскую академию Лотман не попал как гражданин уже иного государства, а в его Эстонии кому-то пришло в голову потребовать от него сдачи экзамена по эстонскому языку, от чего он решительно отказался (хотя за годы, прожитые в Тарту, он эстонским языком овладел). Что ж, это лишь подчеркивает значимость Лотмана как культурного явления. Культурные смыслы прорываются вопреки официальному признанию, а культурное, как правило, противостоит казенному. Тоталитарная идеология всегда была враждебна тому, чем более всего восхищался Иммануил Кант,- звездному небу над головой и нравственному закону внутри нас. Поэтому любые попытки постулировать независимость научной истины, свидетельствующей о красоте и стройности законов мироздания, автономию этики или самостоятельность культурного творчества становились но просто «диссидентством» по отношению к властным партийным структурам, но, повторим, сопротивлением самой идеологизированной атмосфере, охватившей в значительной мере и тогдашнюю научно-профессиональную среду. Отстаивание независимости своего научного предмета было и отстаиванием своего человеческого достоинства. В «доперестроечные» времена взгляд на культуру как на автономное от идеология образование, безусловно, служил духовному раскрепощению общества. Сегодня уместно заметить таящуюся здесь опасность культуроцентризма, о которой сказано выше. Но сегодня сама проблема культуры должна ставиться с новой философской углубленностью: свобода обязывает.

ЧИТАТЬ ТАКЖЕ:  Как создать нейросеть для генерации изображений

В. И. Вернадский писал, что все «сгущения жизни теснейшим образом собою связаны. Одно не может существовать без другого. Эта связь разными живыми пленками и сгущениями и неизменный их характер есть извечная черта механизма земной коры, проявлявшаяся в ней в течение всего геологического времени»‘.

Таким образом, внутренний механизм культуры предполагает определенную спецификацию как отдельных языков, так и возникающих замкнутых узлов — «личностей», что вызывает ситуацию непереводимости между текстами, на этих языках возникающими, или моделями мира, организующими эти личностные миры. Поскольку между элементами тех и других нет и не может быть взаимооднозначных соответствий, точный перевод здесь невозможен. Возникает ситуация типа той, которая существует при художественном переводе: требование перевода при заведомой его невозможности заставляет устанавливать окказиональные соответствия или соответствия, имеющие метафорический характер. Элементу в переводимом тексте в переводе может соответствовать некоторое множество элементов, и обратно. Установление соответствия всегда подразумевает выбор, сопряжено с трудностями и имеет характер находки, озарения. Именно такой перевод непереводимого и является механизмом создания новой мысли. В основе его лежит не однозначное преобразование, а некоторая приблизительная модель, уподобление, метафора.

КОНТЕКСТ

Моноязычная структура может объяснить систему коммуникативных связей, процесс циркуляции некоторых уже сформулированных сообще­ний, но отнюдь не образование новых. Для возникновения той законо­мерной и целесообразной неправильности, которая и составляет сущность нового сообщения или нового прочтения старого (что дает толчок возникновению нового языка), необходима как минимум двуязычная структура. Это объясняет в иных отношениях загадочный факт гетерогенности и полиглотизма человеческой культуры, а также любого интеллектуального устройства. Наиболее универсальной чертой структурного дуализма человеческих культур является сосуществование словесно-дискретных языков и иконических, различные знаки в системе которых не складываются в цепочки, а оказываются в отношениях гомео­морфизма, выступая как взаимоподобные символы (ср. мифологическое представление о гомеоморфизме человеческого тела, общественной и космической структур). Хотя на различных этапах человеческой истории та или иная из этих универсальных языковых систем предъявляет претензии на глобальность и действительно может занимать доминирую­щее положение 1 , двуполюсная организация культуры при этом не уничто­жается, принимая лишь более сложные и вторичные формы. Более того, на всех уровнях мыслящего механизма — от двуполушарной структуры человеческого мозга до культуры на любом из ее уровней организации — мы можем обнаружить биполярность как минимальную структуру семио­тической организации.

Приведенный пример иллюстрирует положение о том, что по мере усложнения системы происходит нарастание автономности ее частей, а в сверхсложных системах этот процесс приводит к замене понятия «структурный узел» понятием «личность». Однако закономерен вопрос: как влияет этот процесс на эффективность системы?

Исследования таких, казалось бы, сугубо гуманитарных сфер, как структура художественного текста, механизм художественного перевода, природа метафорического сознания, с одной стороны, и различных форм семиотического моделирования мира: пространственных, мифологических и прочих моделей — с другой, изучение самой природы семиотического полиглотизма и асимметрии семиотических моделей, создаваемых человечеством на протяжении его истории, приобретают в свете сказанного совершенно новый смысл, включаясь в широкую общенаучную перспективу.

В период звукового кино имело место активное «освобождение» кино­языка от принципов словесной речи. Однако одновременно произошло широкое обратное движение: технические условия киноленты требовали коротких текстов, а сдвиг в эстетической природе фильма, отказ от поэтики мимического жеста привел к ориентации не на театральную или письменно-литературную, а на разговорную речь. Природа кино­ленты повлияла на структуру киноязыка, отобрав из всей его толщи определенный пласт. Наиболее «кинематографичным» оказался сленг, а также сокращенный, эллиптированный разговорный язык. Одновре­менно введение этого пласта речи в киноискусство повысило его в престижном отношении в культуре в целом, придало ему необходимую фиксированность, культурно эквивалентную письменности. (Кинемато­граф в этом отношении принципиально отличен от литературы: любое литературное произведение изображает устную речь, т. е. дает ее письменный, стилизованный образ, кинематограф же может закрепить и реабилитировать ее в «природном» виде.) Это привело к широким последствиям уже за пределами кино: возникла сознательная ориентация на «неправильную речь». Если прежде «говорить как в книге» или «как в театре» («как в искусстве») было искусством говорить правильно, искусственно, «по-письменному», то в настоящее время «говорить как в кино» («как в искусстве») в ряде случаев стало «говорить как говорят» — с акцентированной косноязычностью, неправильностями, эллипсами, сленговыми элементами. Нарочитая «неписьменность» речи стала частью «современного» стиля. Устное говорение ориентируется в этом случае на свою подчеркнутую специфику как на идеальную культурную норму. Можно было бы привести и другие примеры разно­образных языковых интерференции, приводящих к тому, что большин­ство реально функционирующих языков (а не их моделей и метаописаний) оказываются смесью языков и могут быть расчленены на два или более семиотических компонента (языка).

Если же рискнуть обратиться к тривиальным и общепонятным определениям разума, то они, в конечном счете, сведутся к способности осуществлять в изменившихся кардинальным образом условиях (то есть в условиях, для которых в сознании данного субъекта нет дешифрующего стереотипа и которые не могут быть путем достаточно простых операций возведены к такому стереотипу как его вариант) поведение, которое было бы одновременно новым и целесообразным. Если, переводя эти требования на язык семиотики, представить себе новую ситуацию как подлежащий дешифровке текст на языке, который дешифровщику неизвестен, то задачу можно было бы сформулировать как способность создавать новые языки. Целесообразное же и одновременно новое поведение будет интерпретироваться как создание новых и правильных текстов.

1 Так, в европейской культуре XVII—XIX вв. явно доминирует словесно-дискретная система. Естественный язык и логические метаязыки становятся моделями культуры как таковой. Однако именно в эпохи доминирования той или иной системы делается очевидной невозможность превращения ее в единственную.

Никакое «монологическое» (то есть моноглотическое) устройство не может выработать принципиально нового сообщения (мысли), то есть не является думающим. Мыслящее устройство должно иметь в принципе (в минимальной схеме) диалогическую (двуязычную) структуру. Такой вывод, в частности, придает новый смысл предвосхищающим мыслям М. М. Бахтина о структуре диалогических текстов.

Однако тенденция к увеличению специализации языков и к предельному затруднению переводов между ними составляет лишь один аспект тех сложных процессов, совокупность которых образует интеллектуальное целое. Мыслящая структура должна образовывать личность, т. е. интегрировать противоположные семиотические структуры в единое целое. Противоположные тенденции должны сниматься в некотором едином структурном целом. Единство это необходимо для того, чтобы, несмотря на кажущуюся невозможность перевода l 1 > < L 2 , перевод такой постоянно осуществлялся и давал положительные результаты. В тот момент, когда общение между данными языками оказывается действительно невозмож­ным, наступает распад культурной личности данного уровня и она семиотически (а иногда и физически) просто перестает существовать.

ОСТАВЬТЕ ОТВЕТ

Пожалуйста, введите ваш комментарий!
пожалуйста, введите ваше имя здесь